Неточные совпадения
С
душою, полной сожалений,
И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя пиит.
Всё было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей реке:
И нас пленяли вдалеке
Рожок и
песня удалая…
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в
песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует
Близ неоконченных стихов
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я всё грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В
душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я начну писать
Поэму
песен в двадцать пять.
Становилося как-то льготно, и думал Чичиков: «Эх, право, заведу себе когда-нибудь деревеньку!» — «Ну, что тут хорошего, — думал Платонов, — в этой заунывной
песне? от ней еще большая тоска находит на
душу».
Председатель, который был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова, произнеся в излиянии сердечном: «
Душа ты моя! маменька моя!» — и даже, щелкнув пальцами, пошел приплясывать вокруг него, припевая известную
песню: «Ах ты такой и этакой камаринский мужик».
Потом свою вахлацкую,
Родную, хором грянули,
Протяжную, печальную,
Иных покамест нет.
Не диво ли? широкая
Сторонка Русь крещеная,
Народу в ней тьма тём,
А ни в одной-то душеньке
Спокон веков до нашего
Не загорелась песенка
Веселая и ясная,
Как вёдреный денек.
Не дивно ли? не страшно ли?
О время, время новое!
Ты тоже в
песне скажешься,
Но как?..
Душа народная!
Воссмейся ж наконец!
Довольно демон ярости
Летал с мечом карающим
Над русскою землей.
Довольно рабство тяжкое
Одни пути лукавые
Открытыми, влекущими
Держало на Руси!
Над Русью оживающей
Святая
песня слышится,
То ангел милосердия,
Незримо пролетающий
Над нею,
души сильные
Зовет на честный путь.
Стал он им речь держать: «Я-де русский, говорит, и вы русские; я русское все люблю… русская, дескать, у меня
душа, и кровь тоже русская…» Да вдруг как скомандует: «А ну, детки, спойте-ка русскую, народственную
песню!» У мужиков поджилки затряслись; вовсе одурели.
— Может быть, она и не ушла бы, догадайся я заинтересовать ее чем-нибудь живым — курами, коровами, собаками, что ли! — сказал Безбедов, затем продолжал напористо: — Ведь вот я нашел же себя в голубиной охоте, нашел ту
песню, которую суждено мне спеть. Суть жизни именно в такой
песне — и чтоб спеть ее от
души. Пушкин, Чайковский, Миклухо-Маклай — все жили, чтобы тратить себя на любимое занятие, — верно?
Самгин уже готов был признать, что Дуняша поет искусно, от ее голоса на
душе становилось как-то особенно печально и хотелось говорить то самое, о чем он привык молчать. Но Дуняша, вдруг оборвав
песню, ударила по клавишам и, взвизгнув по-цыгански, выкрикнула новым голосом...
— Помнишь Лизу Спивак? Такая спокойная, бескрылая
душа. Она посоветовала мне учиться петь. Вижу — во всех
песнях бабы жалуются на природу свою…
Да ведь как пустится: ноги отплясывают, словно веретено в бабьих руках; что вихорь, дернет рукою по всем струнам бандуры и тут же, подпершися в боки, несется вприсядку; зальется
песней —
душа гуляет!..
Я представляю себе тогдашнее состояние
души преступника в бесспорном рабском подчинении трем элементам, подавившим ее совершенно: во-первых, пьяное состояние, чад и гам, топот пляски, визг
песен, и она, она, раскрасневшаяся от вина, поющая и пляшущая, пьяная и смеющаяся ему!
Сначала его никто не слушал, потом притих один спорщик, за ним другой, третий, и скоро на таборе совсем стало тихо. Дерсу пел что-то печальное, точно он вспомнил родное прошлое и жаловался на судьбу. Песнь его была монотонная, но в ней было что-то такое, что затрагивало самые чувствительные струны
души и будило хорошие чувства. Я присел на камень и слушал его грустную
песню. «Поселись там, где поют; кто поет, тот худо не думает», — вспомнилась мне старинная швейцарская пословица.
Эта заунывная
песня полилась с тем простым, хватавшим за
душу выражением, с каким поет ее простой народ и никогда не поют на сцене.
Слышится ласковый голос, раздается за
душу хватающая сладкая
песня…
— Не поминай, не поминай погибельного имени!.. — оторопелым от страха голосом она закричала. — Одно ему имя — враг. Нет другого имени. Станешь его именами уста свои сквернить,
душу осквернишь — не видать тогда тебе праведных, не слыхать ни «новой
песни», ни «живого слова».
Вот он в арестантском халате на тюремных нарах, с болью в сердце, с отчаяньем в
душе, а рядом с ним буйный разгул товарищей по заключенью, дикий хохот, громкие
песни, бесстыдная похвальба преступностью, ругательства, драки…
Какие чувства должны возбуждаться в
душе твердых еще в православном благочестии людей, когда, стоя на молитве, слышат они, как церковное пение заглушается кликами и
песнями пьяного разгула!..
— Отлучение от части праведных, отлучение от небесных сил, отторжение от святейшего сонма поющих хвалебные
песни пред агнцем, вечное страданье
души в греховном теле, низведение в геенну на нескончаемую власть врага, — торжественно говорил Николай Александрыч. — Вспомни, сестрица, вспомни, душевная моя.
Он-то и вложит в твою
душу нечистый помысел, он-то и скажет тебе, что «новая
песня» — безумие…
— Как же не приехать! Жаждет
душа духа святого, алчет небесной пищи и новых
песен, — сказал Строинский. — Кого еще повещал?
— И откуда такую
песню занес ты к нам, Василий Борисыч? — с умилением сказала она. — Слушаешь, не наслушаешься… Будь каменный, и у того
душа жалостью растопится… Где, в каких местах научился ты?
Фленушка ушла. У Алексея на
душе стало так светло, так радостно, что он даже не знал, куда деваться. На месте не сиделось ему: то в избе побудет, то на улицу выбежит, то за околицу пойдет и зальется там громкою
песней. В доме петь он не смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
Думает-передумывает Алексей думы тяжелые. Алчность богатства, жадная корысть с каждым днем разрастаются в омраченной
душе его… И смотрит он на свет Божий, ровно хмара темная. Не слыхать от него ни звонких
песен, ни прежних веселых речей, не светятся глаза его ясной радостью, не живит игривая улыбка туманного лица его.
Погребальные «плачи» веют стариной отдаленной. То древняя обрядня, останки старорусской тризны, при совершении которой близкие к покойнику, особенно женщины, плакали «плачем великим». Повсюду на Руси сохранились эти
песни, вылившиеся из пораженной тяжким горем
души. По на́слуху переходили они в течение веков из одного поколенья в другое, несмотря на запрещенья церковных пастырей творить языческие плачи над христианскими телами…
Про белиц и поминать нечего —
души не чаяли они в Василье Борисыче, все до единой от речей и от
песен его были без ума, и одна перед другой старались угодить, чем только могли, залетному соловью…
И на заводе про его стариков ни слуху ни духу. Не нашел Сергей Андреич и дома, где родился он, где познал первые ласки матери, где явилось в
душе его первое сознание бытия… На месте старого домика стоял высокий каменный дом. Из раскрытых окон его неслись
песни, звуки торбана, дикие клики пьяной гульбы… Вверх дном поворотило
душу Сергея Андреича, бежал он от трактира и тотчас же уехал из завода.
В каждом звуке
песни слышались слезы и страшная боль тоскующей
души.
Лебеди белые, соколы ясные, вольная птица журинька, кусты ракитовые, мурава зеленая, цветы лазоревые, духи малиновые, мосты калиновые — одни за другими вспоминаются в тех величавых, сановитых
песнях, что могли вылиться только из
души русского человека на его безграничных, раздольных, óт моря дó моря раскинувшихся равнинах.
Но, други, девственная лира
Умолкла под моей рукой;
Слабеет робкий голос мой —
Оставим юного Ратмира;
Не смею
песней продолжать:
Руслан нас должен занимать,
Руслан, сей витязь беспримерный,
В
душе герой, любовник верный.
Упорным боем утомлен,
Под богатырской головою
Он сладостный вкушает сон.
Но вот уж раннею зарею
Сияет тихий небосклон;
Всё ясно; утра луч игривый
Главы косматый лоб златит.
Руслан встает, и конь ретивый
Уж витязя стрелою мчит.
Увы, ни камни ожерелья,
Ни сарафан, ни перлов ряд,
Ни
песни лести и веселья
Ее
души не веселят...
Для вас,
души моей царицы,
Красавицы, для вас одних
Времен минувших небылицы,
В часы досугов золотых,
Под шепот старины болтливой,
Рукою верной я писал;
Примите ж вы мой труд игривый!
Ничьих не требуя похвал,
Счастлив уж я надеждой сладкой,
Что дева с трепетом любви
Посмотрит, может быть, украдкой
На
песни грешные мои.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но
песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а
песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в
душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Бубнов. У-у-ррр! Барбос! Бррю, брлю, брлю! Индюк! Не лай, не ворчи! Пей, гуляй, нос не вешай… Я — всех угощаю! Я, брат, угощать люблю! Кабы я был богатый… я бы… бесплатный трактир устроил! Ей-богу! С музыкой и чтобы хор певцов… Приходи, пей, ешь, слушай
песни… отводи
душу! Бедняк-человек… айда ко мне в бесплатный трактир! Сатин! Я бы… тебя бы… бери половину всех моих капиталов! Вот как!
С младенчества дух
песен в нас горел,
И дивное волненье мы познали;
С младенчества две музы к нам летали,
И сладок был их лаской наш удел:
Но я любил уже рукоплесканья,
Ты, гордый, пел для муз и для
души;
Свой дар как жизнь я тратил без вниманья,
Ты гений свой воспитывал в тиши.
Я очень пожалел о том, потому что
песни и голос Матреши заронились мне в
душу.
Протяжно и уныло звучит из-за горки караульный колокол ближайшей церкви, и еще протяжнее, еще унылее замирает в воздухе
песня, весь смысл которой меньше заключается в словах, чем в надрывающих
душу аханьях и оханьях, которыми эти слова пересыпаны.
Пришла осень. Желтые листья падали с деревьев и усеяли берега; зелень полиняла; река приняла свинцовый цвет; небо было постоянно серо; дул холодный ветер с мелким дождем. Берега реки опустели: не слышно было ни веселых
песен, ни смеху, ни звонких голосов по берегам; лодки и барки перестали сновать взад и вперед. Ни одно насекомое не прожужжит в траве, ни одна птичка не защебечет на дереве; только галки и вороны криком наводили уныние на
душу; и рыба перестала клевать.
И все опять запрыгало, завертелось. Дамы щиплют корпию и танцуют. Мужчины взывают о победе и одолении,
душат шампанское и устроивают в честь ополчения пикники и dejeuners dansants. [танцевальные утренники (франц.)] Откупщик жертвует чарку за чаркой. Бородатые ратники, в собственных рваных полушубках, в ожидании новых казенных, толпами ходят по улицам и поют
песни. Все перепуталось, все смешалось в один общий густой гвалт.
Я помню, например, как наш почтенный Виктор Петрович Замин, сам бедняк и почти без пристанища, всей
душой своей только и болел, что о русском крестьянине, как Николай Петрович Живин, служа стряпчим, ничего в мире не произносил с таким ожесточением, как известную фразу в студенческой
песне: «Pereat justitia!», как Всеволод Никандрыч, компрометируя себя, вероятно, на своем служебном посту, ненавидел и возмущался крепостным правом!..
Молодой человек с явным восторгом сел за фортепиано и сейчас же запел сочиненную около того времени песенку: «Долго нас помещики
душили!» [«Долго нас помещики
душили!» —
песня на слова, приписываемые поэту В.С.Курочкину (1831—1875).
А деревья в саду шептались у нее над головой, ночь разгоралась огнями в синем небе и разливалась по земле синею тьмой, и, вместе с тем, в
душу молодой женщины лилась горячая грусть от Иохимовых
песен. Она все больше смирялась и все больше училась постигать нехитрую тайну непосредственной и чистой, безыскусственной поэзии.
Среди яркой и оживленной мелодии, счастливой и свободной, как степной ветер, и как он, беззаботной среди пестрого и широкого гула жизни, среди то грустного, то величавого напева народной
песни все чаще, все настойчивее и сильнее прорывалась какая-то за
душу хватающая нота.
Он совершенно одолел
песню слепых, и день за днем под гул этого великого моря все более стихали на дне
души личные порывания к невозможному…
Народится ли вновь на святой Руси
Та живая
душа, тот великий дух,
Чтоб от моря до моря, по всем степям,
Вдоль широкой реки, в глубине лесной
По проселкам, по селам, по всем городам
Пронеслась эта
песня, как божий гром,
И чтоб вся-то Русь православная,
Откликаючись, встрепенулася!
Весною поют на деревьях птички; молодостью, эти самые птички поселяются на постоянное жительство в сердце человека и поют там самые радостные свои
песни; весною, солнышко посылает на землю животворные лучи свои, как бы вытягивая из недр ее всю ее роскошь, все ее сокровища; молодостью, это самое солнышко просветляет все существо человека, оно, так сказать, поселяется в нем и пробуждает к жизни и деятельности все те богатства, которые скрыты глубоко в незримых тайниках
души; весною, ключи выбрасывают из недр земли лучшие, могучие струи свои; молодостью, ключи эти, не умолкая, кипят в жилах, во всем организме человека; они вечно зовут его, вечно порывают вперед и вперед…
— Уж так-то, брат, хорошо, что даже вспомнить грустно! Кипело тогда все это, земля, бывало, под ногами горела! Помнишь ли, например, Катю — ведь что это за прелесть была! а! как цыганские-то
песни пела! или вот эту:"Помнишь ли, мой любезный друг"? Ведь
душу выплакать можно! уж на что селедка — статский советник Кобыльников из Петербурга приезжал, а и тот двадцатипятирублевую кинул — камни говорят!
В этой
песне не слышно было печального раздумья
души, обиженной и одиноко блуждающей по темным тропам горестных недоумений, стонов
души, забитой нуждой, запуганной страхом, безличной и бесцветной.
Мы говорим, чувствительные
песни поем, — а в
душе идеалов никаких, постоянные компромиссы с совестью, миримся со всеми подлостями, что видим кругом…